Цитаты

Виктор Пелевин «Чапаев и Пустота»

Кстати, меня всегда поражала одна черта, свойственная людям, не отдающим себе отчета в собственных психических процессах.

Такой человек может долгое время находиться в изоляции от внешних раздражителей, не испытывать никаких реальных потребностей – и в нем, без всякой видимой причины, вдруг возникает самопроизвольный психический процесс, который заставляет его предпринимать непредсказуемые действия в окружающем мире. Дико, должно быть, это выглядит для внешнего наблюдателя: лежит себе такой человек на спине, лежит час, другой, третий, и вдруг вскакивает, сует ноги в шлепанцы и отбывает в неизвестном направлении только потому, что его мысль по неясной причине (а может, и вообще без причин) устремилась по некоему произвольному маршруту. А ведь таких людей большинство, и именно эти лунатики определяют судьбу нашего мира.


Бюст Аристотеля был единственным, что сохраняла моя память, когда я пришел в себя. Впрочем, я не уверен, что выражение «пришел в себя» вполне подходит. Я с детства ощущал в нем какую-то стыдливую двусмысленность: кто именно пришел? куда пришел? и, что самое занимательное, откуда? – одним словом, сплошное передергивание, как за карточным столом на волжском пароходе. С возрастом я понял, что на самом деле слова «прийти в себя» означают «прийти к другим», потому что именно эти другие с рождения объясняют тебе, какие усилия ты должен проделать над собой, чтобы принять угодную им форму.


Неизвестно, что происходило в его голове в течение следующих нескольких минут, но когда поезд остановился на «Пушкинской», Сердюк вышел из вагона со сложившимся в душе желанием выпить, даже не выпить, а нажраться. Но это желание сначала было неоформленным и неосознанным и воспринималось в качестве смутной тоски по чему-то недостижимому и как бы утерянному, а свою настоящую форму обрело только тогда, когда Сердюк оказался перед длинной батареей бронированных киосков, из смотровых щелей которых без выражения глядели на вражескую территорию одинаковые кавказские лица.
Остановиться на каком-нибудь конкретном напитке было трудно. Ассортимент был большой, но какой-то второсортный, как на выборах. Сердюк долго колебался, пока не увидел в одном из киосков бутылку портвейна под названием «Ливадия».
Еще Сердюк вспомнил, что в этот закоулок, скрытый со всех сторон от наблюдателей, надо было пролезать между прутьев ржавой решетки, пачкавшей куртку. Но главным во всем этом был не портвейн и не решетка, а на секунду мелькнувшие в памяти и отозвавшиеся печалью в сердце необозримые возможности и маршруты, которые заключал в себе тогда мир, простиравшийся во все стороны вокруг отгороженного решеткой угла двора.
А вслед за этим воспоминанием пришла совершенно невыносимая мысль – о том, что мир сам по себе с тех пор совсем не изменился, просто увидеть его под тем углом, под которым это без всяких усилий удавалось тогда, нельзя: никак теперь не протиснуться между прутьев, никак, да и некуда больше протискиваться, потому что клочок пустоты за решеткой уже давно заполнен оцинкованными гробами с жизненным опытом.


… телевизор – это просто маленькое прозрачное окошко в трубе духовного мусоропровода. Я не имел в виду тех несчастных, которые всю жизнь загипнотизированно смотрят на бесконечный поток помоев, ощущая себя живыми только тогда, когда узнают банку от знакомых консервов.


Но я недолго рассматривал эту пеструю публику – мое внимание привлек экипаж, стоявший в центре двора. В него как раз впрягали четверку вороных. Это было длинное открытое ландо на дутых шинах с рессорами и мягкими кожаными сиденьями, сделанное из дорогого дерева с сохранившимися следами позолоты. Что-то невыразимо ностальгическое было в этой роскошной вещи, в этом осколке навсегда канувшего в небытие мира, обитатели которого наивно надеялись переехать в будущее на таких вот транспортных средствах. Вышло так, что поход в будущее удался только самим транспортным средствам, и то ценой превращения в подобие гуннских боевых колесниц.


Котовский в глухо застегнутом коричневом френче сидел на столе. Он был в комнате один. … Рядом с ним на столе стоял прозрачный цилиндр, в котором клубились и медленно поднимались вверх маленькие облачка расплавленного белого вещества. Это была лампа, состоящая из спиртовки и длинной стеклянной колбы, где в подкрашенном глицерине плавали комки воска. …
– Отчего-то с самого утра, – сказал он, поднимая на меня ясные глаза, – я думаю о том, что ждёт нас за гробовой доской.
– Вы полагаете, что нас там что-то ждёт? – спросил я.
– Может быть, я неудачно выразился, – сказал Котовский. – Сказать проще, я думаю о смерти и бессмертии.
– Отчего вас посетило такое настроение?
– О, – сказал Котовский с холодной улыбкой, – в сущности говоря, оно не покидает меня с одного памятного случая в Одессе… Впрочем, неважно.
Он сложил руки на груди и указал подбородком на лампу.
– Посмотрите на этот воск, – сказал он. – Проследите за тем, что с ним происходит. Он разогревается на спиртовке, и его капли, приняв причудливые очертания, поднимаются вверх. Поднимаясь, они остывают; чем они выше, тем медленнее их движение. И, наконец, в некой точке они останавливаются и начинают падать туда, откуда перед этим поднялись, часто так и не коснувшись поверхности.
– В этом есть какой-то платоновский трагизм, – сказал я задумчиво.
– Возможно. Но я не об этом. Представьте себе, что застывшие капли, поднимающиеся вверх по лампе, наделены сознанием. В этом случае у них сразу же возникнет проблема самоидентификации.
– Без сомнения.
– Здесь-то и начинается самое интересное. Если какой-нибудь из этих комочков воска считает, что он – форма, которую он принял, то он смертен, потому что форма разрушится. Но если он понимает, что он – это воск, то что с ним может случиться?
– Ничего, – ответил я.
– Именно, – сказал Котовский. – Тогда он бессмертен. Но весь фокус в том, что воску очень сложно понять, что он воск. Осознать свою изначальную природу практически невозможно. Как заметить то, что с начала времён было перед самыми глазами? Даже тогда, когда еще не было никаких глаз? Поэтому единственное, что воск замечает, это свою временную форму. И он думает, что он и есть эта форма, понимаете? А форма произвольна – каждый раз она возникает под действием тысяч и тысяч обстоятельств.
– Великолепная аллегория. Но что из нее следует? – спросил я, …
– А следует то, что единственный путь к бессмертию для капли воска, это перестать считать, что она — капля, и понять, что она и есть воск. Но поскольку наша капля сама способна заметить только свою форму, она всю свою короткую жизнь молится Господу Воску о спасении этой формы, хотя эта форма, если вдуматься, не имеет к ней никакого отношения. При этом любая капелька воска обладает теми же свойствами, что и весь его объем. Понимаете? Капля великого океана бытия – это и есть весь этот океан, сжавшийся на миг до капли. Но как, скажите, как объяснить это кусочкам воска, больше всего боящимся за свою мимолётную форму? Как заронить в них эту мысль? Ведь именно мысли мчат к спасению или гибели, потому что и спасение, и гибель – это тоже, в сущности, мысли. Кажется, Упанишады говорят, что ум – это лошадь, впряжённая в коляску тела…


– Эх, Петька, Петька, – сказал Чапаев, – знавал я одного китайского коммуниста по имени Цзе Чжуан. Ему часто снился один сон – что он красная бабочка, летающая среди травы. И когда он просыпался, он не мог взять в толк, то ли это бабочке приснилось, что она занимается революционной работой, то ли это подпольщик видел сон, в котором он порхал среди цветов. Так вот, когда этого Цзе Чжуана арестовали в Монголии за саботаж, он на допросе так и сказал, что на самом деле он бабочка, которой все это снится. Поскольку допрашивал его сам барон Юнгерн, а он человек с большим пониманием, следующий вопрос был о том, почему эта бабочка за коммунистов. А он сказал, что она вовсе не за коммунистов. Тогда его спросили, почему в таком случае бабочка занимается подрывной деятельностью. А он ответил, что все, чем занимаются люди, настолько безобразно, что нет никакой разницы, на чьей ты стороне.
– И что с ним случилось?
– Ничего. Поставили его к стенке и разбудили.
– А он?
Чапаев пожал плечами.
– Дальше полетел, надо полагать.


Сильное впечатление производил не сам вид на город, а именно панорама образованной склонами гор чаши; город был неопрятен и больше всего напоминал кучу мусора, нанесенного дождевыми потоками в яму. Людей видно не было; дома были полускрыты еще не развеявшейся до конца утренней дымкой. Я вдруг с удивлением понял, что я – часть мира, расположенного на дне этой гигантской сточной канавы, где идет какая-то неясная гражданская война, где кто-то жадно делит крохотные уродливые домики, косо нарезанные огороды, веревки с разноцветным бельем, чтобы крепче утвердиться на этом буквальном дне бытия. Я подумал о китайском сновидце, про которого рассказал Чапаев, и еще раз посмотрел вниз. Перед лицом неподвижно раскинувшегося вокруг мира, под спокойным взглядом изучающего мир неба делалось невыразимо ясно, что городишко на дне ямы в точности похож на все остальные города мира. Все они, думал я, лежат на дне таких же котловин, пусть даже невидимых глазу. Все они варятся в огромных адских котлах на огне, который, как говорят, бушует в центре Земли. И все они – просто разные варианты одного и того же кошмара, который никак нельзя изменить к лучшему. Кошмара, от которого можно только проснуться.
– Если от твоих кошмаров тебя разбудят таким же способом, как этого китайца, Петька, – сказал Чапаев, не открывая глаз, – ты всего-то навсего попадешь из одного сна в другой. Так ты и мотался всю вечность. Но если ты поймешь, что абсолютно все, происходящее с тобой – это просто сон, тогда будет совершенно неважно, что тебе приснится. А когда после этого ты проснешься, ты проснешься уже по-настоящему. И навсегда. Если, конечно, захочешь.
– А почему все происходящее со мной – это сон?
– Да потому, Петька, – сказал Чапаев, – что ничего другого просто не бывает.


Книга «Чапаев и Пустота»
Фильм «Мизинец Будды»