Иногда хочется поделиться мыслями после прочтённой книги. Иногда их мало, иногда их много. Сейчас их очень много.
Меня всегда удивляла в нашем Мире садистская жестокость.
Физическая и Психологическая, иногда, абсурдная по своей природе, иногда бытовая, возникающая, казалось бы, без видимых причин.
Причины, действительно, не видны, но если это происходит, значит они есть.
Можно и догадаться о них. Достаточно поизучать наш Мир. Но есть условие: при поиске нужно на время «отключить» весь наложенный в Вас «опыт»; знания из учебников, телевизора, «официальных медиа» и прочих источников дезИнформации. Как будто Вы ничего не знаете об этом Мире …
И вот тогда …. Вы будете удивляться и задаваться простыми вопросами:
в разных странах некие персоны набрались смелости управлять многими людьми и врут им обо всём; творят самодурство и устраивают войны с соседями. ЗАЧЕМ?
Некие персоны придумывают небылицы о прошлом этого Мира, рассказывают их всем, заставляют людей поверить в них и уничтожают исторические находки. ЗАЧЕМ?
Некие персоны создают тайные сообщества (которые совсем не тайные) и объединяют вокруг себя человеков с круговой порукой и это общество вредит Миру любыми способами. ЗАЧЕМ?
Некие персоны специально придумывают будущее Мира в котором людям в становится еще хуже и реализуют его. ЗАЧЕМ?
Некие персоны придумывают и создают болезни, а потом делают калечащие лекарства. ЗАЧЕМ?
Поищите происходящие природные катаклизмы, военные и социальные конфликты, количество пропавших людей, бытовые преступления, миграционные процессы, проблемы из-за разности культур и конфессий, финансовые кризисы, сложности из-за законов, нарушения логистики в Мире на конфликтующих территориях, проблемы со здоровьем из-за медицины, исторические находки опровергающие историю, и т.п
Глупость, абсурд и кошмар …. Но у всего есть причины и они не в плохом воспитании, не только в нём. Мне кажется, в ДНК людей внесён ген «мазохизма» … Иначе не объяснить все те ужасы, которые люди делают друг с другом. Кому-то очень нужно, что бы люди постоянно издевались и мучили друг друга. Кому-то очень нужны эти страдания. Наш Мир превращен в генератор тоски и боли.
Впечатлительным и слабонервным — книгу не читать!
Любителям и мечтателям о Космосе, тем более!
А если все таки наберётесь смелости похоронить мечту о полётах в космос, то вот вам «гробик и гвозди» для «мертворождённого бедолаги».
Но вряд ли можно сказать, что все это видел я: в раннем детстве (как, быть может, и после смерти) человек идет сразу во все стороны, поэтому можно считать, что его еще нет; личность возникает позже, когда появляется привязанность к какому-то одному направлению.
…. я понял раз и на всю жизнь, что подлинную свободу человеку может дать только невесомость – поэтому, кстати, такую скуку вызывали у меня всю жизнь западные радиоголоса и сочинения разных солженицыных; в душе я, конечно, испытывал омерзение к государству, невнятные, но грозные требования которого заставляли любую, даже на несколько секунд возникающую группу людей старательно подражать самому похабному из ее членов, – но, поняв, что мира и свободы на земле не достичь, духом я устремился ввысь, и все, чего потребовал выбранный мною путь, уже не вступало ни в какие противоречия с моей совестью, потому что совесть звала меня в космос и мало интересовалась происходящим на Земле.
Есть, видимо, какое-то странное соответствие между общим рисунком жизни и теми мелкими историями, которые постоянно происходят с человеком и которым он не придает значения. Сейчас я ясно вижу, что моя судьба уже вполне четко определилась в то время, когда я еще даже не задумывался всерьез над тем, какой бы я хотел ее видеть, и больше того – уже тогда она была мне показана в несколько упрощенном виде. Может быть, это было эхо будущего. А может быть, то, что мы принимаем за эхо будущего, – на самом деле семя этого будущего, падающее в почву в тот самый момент, который потом, издали, кажется прилетавшим из будущего эхом.
Мне вдруг стало противно от мысли, что я сижу в этой маленькой заплеванной каморке, где пахнет помойкой, противно от того, что я только что пил из грязного стакана портвейн, от того, что вся огромная страна, где я живу, – это много-много таких маленьких заплеванных каморок, где воняет помойкой и только что кончили пить портвейн, а самое главное – обидно от того, что именно в этих вонючих чуланчиках и горят те бесчисленные разноцветные огни, от которых у меня по вечерам захватывает дух, когда судьба проносит меня мимо какого-нибудь высоко расположенного над вечерней столицей окна.
– Ну что, полетим на Луну?
Я кивнул, и мои глаза остановились на маленькой колонке с названием «Вести с орбиты». Нижняя часть текста была оборвана, и в колонке оставалось только: «Двадцать восьмые сутки…», напечатанное жирным шрифтом. Но и этого было достаточно – я все сразу понял и закрыл глаза. Да, это было так – норы, в которых проходила наша жизнь, действительно были темны и грязны, и сами мы, может быть, были под стать этим норам – но в синем небе над нашими головами среди реденьких и жидких звезд существовали особые сверкающие точки, искусственные, медленно ползущие среди созвездий, созданные тут, на советской земле, среди блевоты, пустых бутылок и вонючего табачного дыма, – построенные из стали, полупроводников и электричества и теперь летящие в космосе. И каждый из нас – даже синелицый алкоголик, жабой затаившийся в сугробе, мимо которого мы прошли по пути сюда, даже брат Митька и уж конечно Митёк и я имел – там, в холодной чистой синеве, свое маленькое посольство.
Самих экзаменов я почти не запомнил. Помню только, что они оказались совсем не сложными, и даже было немного обидно, что не удалось поместить на экзаменационном листе все те формулы и графики, в которые впитались долгие весенние и летние дни, проведенные над раскрытыми учебниками.
На следующий день после завтрака на колоннах гарнизонного клуба появились списки с фамилиями поступивших; мы с Митьком в списке стояли рядом, не по алфавиту. Кто-то поплелся на апелляцию, кто-то прыгал от радости на расчерченном белыми линиями асфальте, кто-то бежал к телефону, и над всем этим, помню, тянулась в выцветшем небе белая полоса инверсионного следа.
(Прим. — Виктор увековечил химирейлы :))
Еще я заметил нездоровую бледность их лиц, на которых застыл отпечаток многодневной муки, словно переплавленной в какую-то невыразимую готовность; как ни неуместно это было, но в этот момент я вспомнил слова пионерского заклинания, которые мы с Митьком вместе со всеми повторяли в пионерлагере, на асфальтовой площадке, – вспомнил и понял, в чем именно, крича: «Всегда готов!» – мы обманно уверяли себя, товарищей по линейке и прозрачное июльское утро.
На следующий день грузовик провез нас с Митьком по летнему лесу и полю; мы сидели на своих рюкзаках, прислонясь к прохладному стальному борту. Помню качающийся край брезентовой полости, за которым мелькали стволы деревьев и усохшие серые столбы давно оборванного телеграфа. Время от времени деревья расступались и вверху мелькал треугольник задумавшегося бледного неба.
Часто в детстве я представлял себе газетный разворот, еще пахнущий свежей краской, с моим большим портретом посередине (я в шлеме и улыбаюсь) и подписью: «Космонавт Омон Кривомазов чувствует себя отлично!» Сложно понять, почему мне этого так хотелось. Я, наверное, мечтал прожить часть жизни через других людей – через тех, кто будет смотреть на эту фотографию и думать обо мне, представлять себе мои мысли, чувства и строй моей души. И самое, конечно, главное – мне хотелось самому стать одним из других людей; уставиться на собственное, составленное из типографских точечек лицо, задуматься над тем, какие этот человек любит фильмы и кто его девушка, – а потом вдруг вспомнить, что этот Омон Кривомазов и есть я.
– Это фрагмент лунной поверхности, – сказал начальник полета. – Как ты знаешь, Омон, наша космическая наука преимущественно исследует обратную сторону Луны, в отличие от приземляющихся на дневной стороне американцев.
– Начну издалека. Понимаешь ли, в судьбе человечества много путаного, много кажущейся бессмыслицы, много горечи. Надо видеть очень ясно, очень четко, чтобы не наделать ошибок. В истории ничего не бывает так, как в учебниках. Диалектика в том, что учение Маркса, рассчитанное на передовую страну, победило в самой отсталой. У нас, коммунистов, не было времени доказать правоту наших идей – слишком много сил отняла война, слишком долгой и серьезной оказалась борьба с эхом прошлого и врагами внутри страны. Мы не успели технологически победить Запад.
Но борьба идей – это такая область, где нельзя останавливаться ни на секунду. Парадокс – и, опять же, диалектика – в том, что обманом мы помогаем правде, потому что марксизм несет в себе всепобеждающую правду, а то, за что ты отдашь свою жизнь, формально является обманом. Но чем сознательнее…
У меня под ложечкой екнуло, и я рефлекторно попытался вырвать свою кисть, но ладонь полковника Урчагина словно превратилась в маленький стальной обруч.
– …сознательнее ты осуществишь свой подвиг, тем в большей степени он будет правдой, тем больший смысл обретет короткая и прекрасная твоя жизнь!
– Отдам жизнь? Какой подвиг? – дурным голосом спросил я.
– А тот самый, – тихо-тихо и словно испуганно ответил полковник, – который уже совершило больше ста таких же ребят, как ты и твой друг.
– Подожди, Омон, – сказал он, – подожди-ка. Вот мы и приехали. А как ты думаешь, чьей кровью полита наша земля? Думаешь, какой-то особенной? Какой-то специальной кровью? Каких-то непростых людей?
– Я, Бамлаг Иванович, не чувствую, что готов к подвигу, – слизывая кровь, ответил я. – То есть чувствую, что не готов… Лучше уж назад в Зарайск, чем так…
Урчагин наклонился ко мне и, поглаживая меня по шее, заговорил совсем тихо и ласково:
– Вот ты дурачок-то какой, Омка. Ты пойми, милый, что в этом и суть подвига, что его всегда совершает не готовый к нему человек, потому что подвиг – это такая вещь, к которой подготовиться невозможно. То есть можно, например, наловчиться быстро подбегать к амбразуре, можно привыкнуть ловко прыгать на нее грудью, этому всему мы учим, но вот самому духовному акту подвига научиться нельзя, его можно только совершить. Чем больше тебе перед этим хотелось жить, тем лучше для подвига. Подвиги, даже невидимые, необходимы стране – они питают ту главную силу, которая…
Я услышал громкое карканье. За шторой мелькнула черная тень близко пролетевшей птицы, и полковник замолчал.
(прим. — Отто один из ребят, участников экспедиции)
Отто был немного странный – он очень любил рассказывать после отбоя идиотские истории вроде тех, которыми дети пугают друг друга в лагерях.
– Вот раз полетела экспедиция на Луну, – говорил он в темноте. – Летят, летят. Почти подлетают. И вдруг открывается люк, и входят какие-то люди в белых халатах. Космонавты говорят: «Мы на Луну летим!» А эти, в белых халатах: «Хорошо-хорошо. Волноваться только не надо. Сейчас укольчик сделаем…»
Приход Димы совпал по времени с появлением новой учебной дисциплины. Она называлась как фильм: «Сильные духом». Это не было учебным предметом в обычном смысле слова, хотя в расписании ему отводилось почетное место. К нам стали приходить люди, чьей профессией был подвиг, – они рассказывали нам о своей жизни без всякого пафоса; их слова были просты, как на кухне, и поэтому сама природа героизма казалась вырастающей из повседневности, из бытовых мелочей, из сероватого и холодного нашего воздуха.
Было это уже давно, когда в столицу нашей Родины приезжал американский политик Киссинджер. С ним велись важнейшие переговоры, и очень многое зависело от того, сумеем ли мы подписать предварительный договор о сокращении ядерных вооружений – особенно это важно было из-за того, что у нас их никогда не было, а наши недруги не должны были об этом узнать.
Я вдруг по-новому понял давно потерявшие смысл и приевшиеся слова «В жизни всегда есть место подвигу», каждое утро глядевшие на меня со стены учебного зала. Это была не романтическая бессмыслица, а точная и трезвая констатация того факта, что наша советская жизнь есть не последняя инстанция реальности, а как бы только ее тамбур. Не знаю, понятно ли я объяснил. Скажем, в какой-нибудь Америке, где-нибудь на тротуаре между горящей витриной и припаркованным «плимутом», не было и нет места подвигу – если, конечно, не считать момента, когда там проходит советский разведчик. А у нас хоть и можно оказаться у такой же внешне витрины и на таком же тротуаре, но произойти это может только в послевоенное или предвоенное время, и именно здесь приоткрывается ведущая к подвигу дверь, но не где-то снаружи, а внутри, в самой глубине души.
(Прим. — про песочные часы)
Помню, как я глядел на часы, удивляясь, до чего же медленно песчинки скатываются вниз сквозь стеклянное горло, пока не понял, что это происходит из-за того, что каждая песчинка обладает собственной волей и ни одна не хочет падать вниз, потому что для них это равносильно смерти. И вместе с тем для них это было неизбежно; а тот и этот свет, думал я, очень похожи на эти часы: когда все живые умрут в одном направлении, реальность переворачивается, и они оживают, то есть начинают умирать в другом.
Вытянув перед мордой передние лапы, к пылающему над горизонтом шару Солнца медленно и плавно шел медведь со звездой героя на груди и засохшей струйкой крови в углу страдальчески оскаленной пасти. Вдруг он остановился и повернул морду в мою сторону. Я почувствовал, что он смотрит на меня, поднял голову и взглянул в его остановившиеся голубые глаза.
– И я, и весь этот мир – всего лишь чья-то мысль, – тихо сказал медведь.
(прим. — Омон находится в ракете)
Когда я проснулся, Земли уже не было видно. В глазках мерцали только размытые оптикой точки звезд, далекие и недостижимые. Я представил себе бытие огромного раскаленного шара, висящего, не опираясь ни на что, в ледяной пустоте, во многих миллиардах километров от соседних звезд, крохотных сверкающих точек, про которые известно только то, что они существуют, да и то не наверняка, потому что звезда может погибнуть, но ее свет еще долго будет нестись во все стороны, и, значит, на самом деле про звезды не известно ничего, кроме того, что их жизнь страшна и бессмысленна, раз все их перемещения в пространстве навечно предопределены и подчиняются механическим законам, не оставляющим никакой надежды на нечаянную встречу.
Но ведь и мы, люди, думал я, вроде бы встречаемся, хохочем, хлопаем друг друга по плечам и расходимся, но в некоем особом измерении, куда иногда испуганно заглядывает наше сознание, мы так же неподвижно висим в пустоте, где нет верха и низа, вчера и завтра, нет надежды приблизиться друг к другу или хоть как-то проявить свою волю и изменить судьбу; мы судим о происходящем с другими по долетающему до нас обманчивому мерцанию и идем всю жизнь навстречу тому, что считаем светом, хотя его источника может уже давно не существовать. И вот еще, думал я, всю свою жизнь я шел к тому, чтобы взмыть над толпами рабочих и крестьян, военнослужащих и творческой интеллигенции, и вот теперь, повиснув в сверкающей черноте на невидимых нитях судьбы и траектории, я увидел, что стать небесным телом – это примерно то же самое, что получить пожизненный срок с отсидкой в тюремном вагоне, который безостановочно едет по окружной железной дороге.
Включился двигатель. Он работал с перерывами, а минут через двадцать меня вдруг ударило плечом в стену, потом спиной в потолок, и все вокруг затряслось от невыносимого грохота; я понял, что Дима ушел в бессмертие, не попрощавшись. Но я не испытал обиды – если не считать нашего последнего разговора, он всегда был молчалив и неприветлив, да и мне почему-то казалось, что, сутками сидя в гондоле своей межконтинентальной баллистической, он понял что-то особенное, такое, что навсегда лишило его необходимости здороваться и прощаться.
Если сейчас, закрыв глаза, я оказывался – насколько человек вообще может где-нибудь оказаться – на призрачном подмосковном шоссе, и несуществующие асфальт, листва и солнце перед моими закрытыми глазами делались так реальны для меня, словно я действительно мчался под уклон на своей любимой второй скорости; если, забыв про Zabriskie Point, до которого оставалось совсем немного, я все-таки бывал иногда несколько секунд счастлив, – не значило ли это, что уже тогда, в детстве, когда я был просто неотделившейся частью погруженного в летнее счастье мира, когда я действительно мчался на своем велосипеде вперед по асфальтовой полосе, навстречу ветру и солнцу, совершенно не интересуясь тем, что ждет меня впереди, – не значило ли это, что уже тогда я на самом деле катил по черной и мертвой поверхности Луны, видя только то, что проникало внутрь сознания сквозь кривые глазки сгущающегося вокруг меня лунохода?


