(прим. — Маркус вышел из глубокой симуляции . Они с Ломасом обсуждают процесс выхода)
– Не скажите. Человеческий мозг – это сложнейшая структура, Маркус. Огромная канцелярия, где на разных этажах происходит много непонятного. Можно обманывать эту канцелярию сколько угодно, но нельзя позволять ей видеть обман.
…
– Мы – это кто? Этаж, где обитает ваша личность, для внутренней канцелярии не слишком важен. А вот дыры в подсознании, нестыковки и разрывы реальности, замеченные более глубокими слоями психики, кончаются душевной болезнью. Соединяя конфликтующие части опыта в болезненную, но непрерывную последовательность, мы увеличиваем срок годности вашего мозга.
– Вот как, – сказал я.
– Да. Природа делает то же самое каждый раз, когда вы просыпаетесь. Но у нее это выходит почти мгновенно, а мы только учимся. Нам приходится рассказывать мозгу целую историю. Маршрут пробуждения должен быть обдуманным.
– Так уж необходимо было зачищать мне память?
Ломас кивнул.
– Выполняя задание, вы приобрели знания, несовместимые с жизнью. Я искренне рад, что победила жизнь.
Она повернулась ко мне. (прим. — разговор с главой католической церкви — матерью Люцилией)
– Поблагодарив меня за молитвы, вы, вероятно, иронизировали. Но если серьезно – зачем, по-вашему, нужны монахи и монахини, молящиеся об общем благе?
Я пожал плечами.
– Он не понимает, – сказал Ломас. – Другое воспитание.
– Я все же попробую объяснить. Помните, Маркус, то место в книге Бытия, где Бог обсуждает с Авраамом положенную Содому кару?
– Смутно.
– Господь говорит так: «Если найду в Содоме пятьдесят праведников, прощу весь город ради них…» Толпа грешников может быть помилована ради нескольких праведников.
– Маркус немного простоват, – сказал Ломас, – но это идеальный оперативник. У него лучшие результаты по отделу на семи последних кейсах.
– Я помню только два, – признался я честно.
Ломас улыбнулся.
– Контролируемое каше оперативной памяти – гарантия приватности. Можете не опасаться утечек, мать Люцилия.
Мамская нунция с сомнением поглядела на меня, потом на Ломаса.
– Он точно все забудет?
– Точно, – подтвердил Ломас. – Это часть его работы – забывать. Опасаться нечего. Говорите как со мной.
Я хотел пошутить, но удержался. Блаженны слушающие и помалкивающие.
(Прим. — Маркус говорит с главой Ватикана)
– Некоторые теологи, – продолжала мать Люцилия, – говорят, что христианство прошло три диалектические стадии развития – катакомбную, наземную и баночную. Баночный этап – наивысший в духовном отношении. А в физическом измерении мы теперь спустились гораздо ниже катакомб. Моя банка, например, находится на глубине почти в километр.
– Какой у вас таер? – спросил я.
Ломас сделал круглые глаза, что означало «заткнись уже, Маркус», но было поздно. Такие вопросы среди баночников задавать не принято – но меня отчасти извиняло то, что мамская нунция сама подняла эту тему.
– Пятый, – поджав губы, промолвила мать Люцилия.
– Благослови вас господь, – сказал Ломас. – Какое счастье, что вы будете молиться за нас так долго.
– Так при чем здесь мир духа? – спросил я.
– Терпение, Маркус, – ответила мать Люцилия, – все по порядку. Как вы считаете, чем занимаются монахини и монахи баночных орденов?
– Никогда не интересовался этим вопросом.
– Они ме-ди-ти-ру-ют, – сказала мать Люцилия, выговорив слово по складам. – Знаете, что это значит?
– Примерно. Сидеть у стены и ни о чем не думать.
– Нет, – ответила мать Люцилия, – не совсем так. Не путайте буддийскую медитацию с католической. То, что практикуют буддисты, есть простое угнетение высших функций мозга. Человек, так сказать, добровольно отвергает свою второсигнальную божественность, перестает раздумывать о вечном и переживает бессмысленное блаженство по ту сторону добра и зла. В точности как животное.
– А как медитируют католики?
– О, – сказала мать Люцилия, – это неисчерпаемая тема. У нас есть разные методы и подходы. Например, «Лектио Дивина». Божественное чтение. Мы медитируем над отрывком Писания, размышляя о различных уровнях смысла. Это позволяет встретиться с Богом через рассудок. Или «Исихия». Иисусова молитва. Почти как ориентальная практика мантр, только развернутая в правильном направлении. «Розарий» – набор медитативных молитв, повторяемых в определенной последовательности…
Ломас осторожно поднял руку, но мать Люцилию было не остановить.
(Прим. — Люцилия пересказала часть писания)
– Достаточно, – сказал Ломас, – Маркус уже понял чрезвычайную важность этой догмы.
Он преувеличивал, но возражать я не стал. На самом деле мне понемногу начинало казаться, что я попал на радение озверевших сектантов.
– И как это выглядело? – спросил я. – Парящий в воздухе силуэт в ризах? Нимб, голуби вокруг?
– Если бы, – усмехнулась мать Люцилия. – Сначала Христос пролетел по небу подобно огненному шару. Он сиял ярче солнца. А потом он коснулся земли – и… Произошел огромный взрыв. Самый большой из всех бывших когда-либо. Небо почернело, над всей сушей прошла гигантская волна-цунами и так далее. Не буду даже пытаться описать это событие – но оно было страшным. Случилась космическая катастрофа, и ад рухнул.
– Подождите, – сказал я, – подождите. То, что вы сейчас описываете – это история гибели динозавров. Насколько я знаю, э-э… Шестьдесят шесть миллионов лет назад в землю врезался астероид – и в результате рептилии вымерли. При чем тут Христос?
– При том, сын мой. Оказалось, что спуск Христа в ад и падение мезозойского астероида – одно и то же событие. Просто, когда его видят духовные очи – это спуск Бога в ад. А когда его следы находят палеонтологи – это планетарная катастрофа.
….
– Больше того, – вдохновенно продолжал Ломас, – это важнейшее откровение показывает, как именно Христос вывел падшие души из ада.
Кажется, он говорил серьезно. Видимо, епископ в его душе, обычно придавленный текучкой, окончательно пробудился и оттеснил адмирала.
….
– Получается, – сказал я, – мы с вами живем на руинах ада?
– Поэтичный образ, – усмехнулся Ломас. – А разве нет?
– И вот еще, – продолжала мать Люцилия. – Не думайте, что ад придет к нам в шуме и грохоте, под звуки инфернальных труб. Сестры Тереза и Мария сказали, что это случится почти незаметно. Буднично. Тем страшнее ждущее нас потом.
Ломас кивнул.
– Вы забыли спросить, зачем это нужно.
– Зачем?
– Допустить невозможное, – ответила мать Люцилия, – означает дать шанс Богу.
Я хотел сказать, что у Бога неплохие шансы и без меня, но поглядел на Ломаса и удержался.
– Поражает ваша выдержка, адмирал, – сказал я.
– Выдержка? – поднял бровь Ломас.
– Ну да. Слушать все это с серьезным лицом и ни разу не расхохотаться.
Ломас улыбнулся.
– Я все-таки епископ в прошлом. Если бы я хохотал, сталкиваясь с истинной верой, я был бы плохим пастырем.
— Наш мир – это переплетение невозможностей. Именно поэтому он непостижим для примитивного ума. Не пытайтесь его понять, пытайтесь в нем выжить.
– В рабочее время я склонен делить вещи на возможные и невозможные, – сказал я. – Из прагматизма.
— Вы спрашивали, как следствие может предшествовать причине. Вот вам свежий пример. Дело в том, что для мозга причина и следствие – это просто воспоминания. А последовательность воспоминаний субъективна. Что вы вспомните первым, то первым и будет.
– Вы должны быть знакомы с этим понятием, – сказал Ломас. – Это связано с вашей национальной идеей. С Крутью.
– А что такое национальная идея?
– Ой, они вам и это стерли. Ну, как объяснить… То, во что вы должны верить, пока начальство ворует. Вернее, делать вид, будто верите.
В USSA и Еврохалифате «Круть» (прим. — название национальной идеи) часто называют Национал-Солипсизмом, что вызывает резкую критику со стороны сердобол-большевистских идеологов.
Деньги в современной экономике – это не товар, а просто ветер, который дует от слабых к сильным и уносит все нажитое.
– Английские спецслужбы активно внедрялись тогда в суфийские и буддийские ордена. Это приводило к любопытным результатам. Многие популярные в карбоне духовные трактаты были написаны кое-как инициированными английскими шпионами. Взять хотя бы Идрис Шаха. «Суфийские сказки», «Мудрость идиотов» и так далее.
– Завтра узнаете сами. Начинайте следить за ним по омнилинк-связи.
– Через камеры офиса?
Ломас поглядел на меня ласково.
– Зачем. Через имплант самого капитана.
– Но это незаконно.
– Зато мы сможем отследить даже мысли Сердюкова. Хотя бы некоторые. Будем знать, что происходит.
– Корпорация гарантирует неприкосновенность частного опыта.
– Я не юрист, – ответил Ломас. – Но в мелком шрифте наверняка есть какой-нибудь пункт, по которому это допустимо в исключительных обстоятельствах. А когда именно они исключительные, решаем мы. Сердобольские хакеры пользуются теми же методами каждый день. Чем мы хуже?
Москва. Как много в этом звуке для сердца русского слилось… Слилось вообще все. Потому что эти суки сливали совершенно целенаправленно. Лет триста. Если не все пятьсот. И вот имеем то, что имеем.
– Общественное мнение делают в Гамбурге, – сказал Сердюков. – Из лунного света и ослиной мочи. Вы сами хорошо знаете, кто, как и за сколько.
Зеркальник надолго замер.
– Прошу воздержаться от цитирования ваших классиков, – сказал он наконец. – Гоголь утверждал, что Луну делают в Гамбурге, я поняла. Но мне приходится долго знакомиться с контекстом, а это осложняет переговоры.
– … главное для меня – наука. Я, видите ли, один из тех, кто верит, что на изнанке зла можно найти добро.
– Коррупция, – вздохнул я. – Везде в этом мире коррупция.
– Не везде, – ответил Ломас.
– А где ее нет?
– У вас в Добросуде.
– Вы серьезно?
– Конечно. Коррупция – это язва на здоровом теле. Девиация. А когда вместо здорового тела имеется одна большая язва, это уже не отклонение от нормы. Это такой социальный строй. …
– Доставили и развернули, – ответила майор Тоня. – … Мы вас еще позавчера ждали.
– Задержали научные дела, – сказал Сердюков сухо, как бы показывая, что дальнейшие расспросы неуместны.
Я знал, что его задержал запой – но ведь идеи приходят ученому в голову не просто так. За ними приходится нырять глубоко-глубоко, и погружения эти оплачиваются здоровьем.
Сердюков, в общем, не врал.
Во-первых, как я уже сказал, оно было безмерно древним. Во-вторых, невыразимо страшным. В-третьих, абсолютным. Что значит – «абсолютным»? Человеческое добро и зло относительны. Это условность, зависящая от нашего места в пищевой цепочке. Если кушают нас, творится зло. Если кушаем мы – добро. Называя что-то «злом», мы просто ставим корпоративный штамп на явлении, которое вовсе не обязательно вызовет ту же реакцию у наших партнеров по взаимному поеданию.
– Знаешь, чем Бог отличается от людей? Он осознает себя, но не утверждает, что существует. А вот люди себя не осознают. Но по этой именно причине им кажется, что они реальны. Бог говорит о себе так – я есть то, что я есть. Это мудрейшее из заклинаний актуально лишь пока произносится – ибо в момент его произнесения Бог и есть само это произнесение. Поэтому схватить Бога за бороду сложно.
….
– Да… Сложно.
– Не то слово, – сказал Кукер. – Я тебе так скажу. Измерять возраст Вселенной – это как прикидывать, сколько метров будет в яме, если известно, что ее рыли от забора до обеда, но не совсем понятно, где забор и когда обед. Вернее, когда забор везде, а обед всегда, но уже остыл.
– Звездное небо над головой, где космическая история записана – это такой же точно говноканал, как новости по импланту. Что бы нам ни показывали, верить не стоит. Бояться тоже. Просить за себя тем более. А надо первым делом вопрос себе задавать – зачем это? Чего хотят добиться?
– А кто нам небо показывает? – спросил Сеня.
– Кто – не знаю, – сказал Кукер. – Но на руках у него перебор, Сеня. Примерно как у тебя. А он все прикупает. Вопрос с ним решать надо.
Истину можно установить ретроспективно – шанс всегда остается. Ведь выяснили через триста лет, что так называемый Джек-Потрошитель – это две лондонские лесбиянки из высшего общества, работавшие тандемом…
– Скажи мне, Кукер, в чем основная задача жизни?
– Про это веками спорят. Центральный вопрос в философии и религии.
– Не надо никакого спора. Главная задача жизни человека – это передать дальше свой геном, потому что иначе никаких людей не останется. А не будет людей, не будет и задач. Передача генома есть жизнь.
– А. Ну если так подойти, да, – ответил Кукер. – Но не совсем. Сейчас научились в пробирках оплодотворять. А потом яйцеклетку назад в фему вставляют. Чтобы пенетрации не было. Не любят фемы кожаный цугундер. Получается, жизнь теперь отделена от своего смысла.
– Верно, – кивнул Ахилл. – С этого начинается гибель большинства разумных форм. Безопасный секс и так далее.
– Человек не только личинок строгает, – сказал Кукер. – Он осмысляет то, что происходит в жизни. Постигает ее суть.
– И какова суть, постигаемая человеком?
– Не знаю, – ответил Кукер. – Я не философ. Я петух.
– Самые мудрые из вас говорили про суть так: жизнь – бессмысленный калейдоскоп страдания, а вера в то, что такого просто не может быть, и есть та сила, которая калейдоскоп крутит. Иногда лучше не иметь верхних этажей вообще, чем видеть открывающуюся с них панораму.
….
– Вывод тот, что человечество – это много-много личных и коллективных программ выживания, пытающихся обдурить друг друга.
– Да, – согласился Кукер. – И передать наш геном.
– Самое смешное, что геном не ваш. Это вы – его. Люди просто его носители. Они даже не знают до конца, что это и как работает. Мало того, именно те гены, которые вы всю жизнь тщитесь куда-то передать, и убивают вас в конце вашего короткого приключения. Хотя биологические механизмы в целом не настаивают.
– Чей это геном, если он не наш? – спросил Кукер.
– Он неизвестно чей – ему два миллиарда лет. Геном постоянно меняется, и носителей у него тоже сменилось много. Но никакой самости у него нет. Вот именно за это непонятно что вы и идете с песнями в бой. Чтобы просто передать его дальше.
– Смешно, – кивнул Кукер.
– При этом своей истинной мотивации человек не видит. Он думает, что хочет написать симфонию, победить супостата, заработать миллиард гринкоинов или быстрее всех пробежать стометровку.
– Так он на самом деле хочет, – сказал Кукер.
– Да, – согласился Ахилл. – Но, если проследить траекторию интенции в сокровенных глубинах мозга, хочет для того, чтобы создать надлежащие условия для генной передачи. Это мотивация любого мозга. Другие эволюционные ветви не сохраняются. Знаешь, почему у вас в карбоне было столько сексуальных ориентаций и гендерных идентичностей?
– Почему?
– Вконец замороченному мозгу где-то очень глубоко казалось, что это последний способ отправить в будущее свои гены. Заказывая транспереход, человек уходил на солнечную и безопасную сторону жизни. Туда, где его будут любить и жалеть, и можно будет наконец отложить радужные яйца. Люди, по сути, так и остались ящерицами в поисках безопасного уголка джунглей.
– Трансгендеры не откладывали яиц.
– Согласен. Они размножались через ментально-информационные отпечатки. Это была тупиковая ветвь эволюции именно потому, что отсутствовала реальная передача генома.
– А какая ветвь не тупиковая?
– Любая ведет в тупик. Просто он бывает ближе и дальше. Что такое человек? Гормональный робот, запрограммированный на тиражирование своего сборочного кода и обремененный культурой, требующей безропотно умирать за абракадабру, переписываемую каждые двадцать лет. Какой еще тупик тебе нужен?
– Люди о себе так не думают, – сказал Кукер.
– Конечно. Они думают, что они носители бессмертных душ, строящие коммунизм, либеральную демократию, ветрогенезис или царство божие на земле. Но биологический человек – это зажженная спичка. Отрежет он себе письку или пришьет, погибнет в перестрелке или выживет – не так уж и важно, потому что он по-любому сгорит в атмосфере.
– Как метеор? – спросил Кукер.
– Да. Но не в поэтическом смысле, а в самом прямом. Физическое бытие есть необратимое окисление. То, что дает вам жизнь, одновременно ее отнимает. Даже ваши низшие баночники – это просто усовершенствованные спички, которые надеются гореть вечно.
– Они не смогут?
– Нет, конечно. Проживут в несколько раз дольше, и все. Мозг в банке – прекрасно, но чей это мозг?
– Человеческий, – усмехнулся Кукер.
– Именно. А человек – это страдающее, больное, обреченное на смерть млекопитающее, постоянно сидящее на десятке внутренних наркотиков. Они искажают его внутреннюю перспективу, провоцируют на агрессию и сводят с ума надеждой на спаривание. Ваш знаменитый разум способен лишь на то, чтобы находить для безумных метаний рациональные поводы.
– Человек познает мир, – сказал Кукер. – Так нам в школе говорили.
– Человек ничего не познает. Он воспринимает только то, что ему специально показывают.
– Кто?
– Природа и культура. А ваши мыслители удивляются – ах, ну почему люди воюют? Почему убивают друг друга? Да потому, что смерть – их естественный пункт назначения. И единственная настоящая человеческая свобода – это умереть раньше срока.
– Ты хочешь уничтожить наш мир, потому что презираешь его? – спросил Кукер.
– Даже лесник не знает, что происходит ночью в лесу. А мозг – не просто лес. Это таинственные джунгли. И не факт, что наши. У нас там просто отвоеванная у зарослей фазенда, куда то и дело забредают сумчатые волки. Представьте, что соответствующий некоторому восприятию нейронный контур усложняется, становится устойчивым – и превращает часть мозга в коммутатор, неподконтрольный самому человеку.
«Сама идея, что тронутые маразмом генералы, пожилые казнокрады, паркетные политтехнологи, левые во многих смыслах философы и какие-то приблудные болтуны из телестудии способны симфоническим усилием своего коллективного разума породить для меня Великую Цель, которой мне, значит, не хватало все эти годы, является до того странной, что отнюдь не сразу начинаешь видеть в ней особую русскую красоту – мистическую и дивную. Тайна эта, как говорил Тютчев, откроется только верящему сердцу…» (Г. А. Шарабан-Мухлюев)
– Божественные действия, Маркус, происходят на другом плане, а в материальном мире вслед за этим случается некое формальное событие, позволяющее высшей воле осуществиться.
Поразительно, говорила она, как бережно и обильно наша культура век за веком воссоздает один и тот же тип идеолога-идиота (в достоевском смысле, но не всегда), не способного ни к чему другому, кроме возжигания на небосклоне духа вечных путеводных звезд. Подобные сверкающие маяки и есть то единственное, что мы способны быстро реплицировать в промышленных масштабах – и это тоже гештальт. Как и перманентные дубы-крадуны на верхней полке.
– Представь процентщицу-людоедку, которая сосет кровь из всей планеты. Ты идешь на нее с иконой, а она орет благим матом: «аппроприация! небинарность! виктимизация! микроагрессия! деколонизация!» Про что угодно орет, кроме того, что все мировое зло – это оборотная сторона ее процента. Так орет, что тебя звуковой волной на землю валит. А она подбегает и начинает верещать в ухо, как страдала в детстве… Мать всех аппроприаций – когда старуха-процентщица наряжается свободой на баррикадах и постит свои фотки в виде озабоченной по климату маленькой девочки. Вы, дуры небритые, научились глядеть на реальность сквозь оптику американского кампуса, но что вы обнаружите, если посмотрите через ту же оптику на сам кампус?
– Что? – спрашивала она.
– Вы увидите, что весь этот красный прогрессивный постмодернизм, выросший из Лиотара, Дерриды и Фуко – просто золотая погремушка в руке у людоедской дочки, которая насосалась через мамкину грудь крови, а теперь блюет и воет с тоски. Западный молодежный протест – это просто опция безопасного досуга для сытых обдрочившихся зумеров, которые вдобавок ко всем своим привилегиям хотят ощутить себя совестью мира. Фортнайт, палестина, тик-ток – вот как-то так. У Мадонны был образ, где она, истекая долларовым салом, позирует как Че Гевара. Вот это и есть американская духовная культура в одном кадре… Когда вы аппроприируете прогрессивные дискурсá, вы полагаете, что преображаетесь в юную свободу. А на деле вы наряжаетесь кровососущей процентщицей, которая прикидывается юной свободой. Вы думаете, что вы прогресс, а вы просто заблудившийся хеллоуин. Ежики, мля, в тумане.
– Бог есть, но он – это мы все. Он не может сделать для нас ничего больше. Чудо несовершенно. Любовь преходяща. Вечность забывчива. Спасение, конечно, существует – Бог держит слово – но в нас давно нет ничего, что можно было бы спасти, и спасение возможно лишь от нас…
И тогда я понял, что такое Новое Средневековье на самом деле. Вот римская базилика с ободранным со стен мрамором, разбитыми мозаиками пола, изувеченными статуями и заплесневевшей росписью потолка. Она осквернена, полуразрушена – но это все еще римская базилика, и ее благородный контур на закатном небе трогает сердце: кажется, там внутри, в сумраках, прячется высокая и честная древняя душа. Но в базилике теперь заседает гуннский овцеложец и меняла, украшенный конскими хвостами и позвоночными кольцами. Он и есть римская власть.
Другой нет.
Ты восходишь по ступеням, которые должны вести к магистратам Империи, но до тебя долетает запах блевотины, прокисшего вина и гнилой конины. Знакомая культурная оболочка издалека выглядит по-прежнему: формы слишком устойчивы, чтобы распасться в одночасье. Но внутри лишь дерьмо и черви. Гуннский кишечник, справляющий торжество своей нужды на римском форуме, завернувшись в реквизированную тогу. Вот это и есть Новое Средневековье, встречающее нас везде – в том числе и в современной французской песне (прим. — Виктор пишет о Stromae — Formidable), где сопричастная вечному музыка заправлена невыносимо пошлым смыслом.
— Конечно, маркетолог ты способный, этого не отнять. Но с концепцией ты опоздал примерно на век.
– А какая концепция актуальна? – спрашивал я с хитринкой.
– Если хочешь, чтобы тебя услышало много людей, говори в максимально эпатажной форме то, что и так всем ясно. Но с таким видом, словно Америку открываешь.
– А вы посмотрите, с кем я дискутировал, и сразу поймете. Русского человека эти люди не боятся: они нас двести раз купили, двести раз продали и уже про нас забыли, а мы ничего еще даже не поняли. Может, кто и понял, да начальство велело помалкивать.
«Да. Искусству психологической войны нам еще учиться и учиться. Но почему эти провинциальные сатанисты всегда стараются объяснить самобытные проявления нашей культуры через свой макдоналдс? Неужели нельзя без костылей? Или это тоже часть гибридной борьбы за души?»
….
«Русскому юноше из простых интеллигентов в восьмидесятые годы в партию вступить было практически невозможно, знаю по себе. Боялись, высоко потом взлетит. А молодых евреев туда вообще не брали. Я даже представить не могу, какой танец с ледорубом надо было сплясать в Первом отделе, чтобы такое срослось.»
«А знаешь ли ты, читательница, кто назначает русских писателей большими, значительными, крупными и великими? ЦРУ. Цэ-рэ-у. И никто другой. Они всегда этим занимались и всегда будут. Говорят, в Америке нет министерства культуры – позвольте-позвольте. А ЦРУ? Выполняет те же функции, только это не национальное министерство культуры, а глобальное. И заодно – тайное мировое правительство, если кто до сих пор найти не может. Чтобы рулить миром, надо рулить Америкой. А кто рулит Америкой? Вот, начинает доходить.
Про «современное искусство» (всяких там поллоков и де кунилингусов) все давно знают, что это CIA psyop. Даже повторять лень.»
….
«Но я про родную словесность не договорил. Она ведь тоже недалеко ушла. В смысле, от ЦРУ. Нельзя даже сказать, что это особо скрывают. Просто выясняется все с опозданием в полвека – когда рассекречивают документы, всем уже плевать. Ну как с Пастернаком. Или с Солженицыным. Вы правда думаете, что с нынешними как-то иначе? Да там все пенистее в десять раз, и не от слова «пена».»
«Тайное мировое правительство опасно прежде всего тем, что может очень долго скрывать, какие в нем собрались мудаки.»
«Русский успех на Западе – это когда тебе выдают три клетчатых пиджака для стримов и сажают перед камерой проецировать образ успеха.»
«Ибо главная истина, друг мой до свиданья, состоит в том, что этот недобрый мир полностью иссякнет и завершится в тебе самом гораздо раньше, чем сменится геополитическая эпоха, климат или что там еще на телепромптере.
Истины, видишь ли, бывают абстрактные и личные. Отличаются они тем, что абстрактные проверить трудно из-за их отвлеченной природы (Кант), а личные придется пережить самому, поскольку они чисто конкретные и судьба проводит по ним мордой (Соловки).
По-настоящему важны для человека только личные истины. Хотя сделать абстрактную личной (например, присесть на червонец за базар) в принципе можно тоже. Можно даже из личной истины попытаться сделать абстрактную, но это надо, чтобы хорошо вложилось ЦРУ.»
«Иной системы координат, кроме личной индивидуальной реальности, просто нет. Все проявляет себя только в ней, включая авторитетные философские мнения, что это не совсем так. А прочее имеет место быть или не быть на соловках у канта.
Поэтому в любом реальном измерении неравенство кончается абсолютным и полным равенством без всяких баррикад – и весьма быстро. Кончается вместе с самим этим измерением. То же самое относится ко всякой земной несправедливости и несвободе.
«Кто был ничем, тот станет всем» – это не факт. А наоборот работает всегда. Проверено веками. Так что не надо переживать – Бог не фраер и не франкмасон.
Так не хрен ли тогда с этим миром, если он и есть ты сам, а тебе по-любому уже прилично тик-так, а скоро и вообще тук-тук?
Да, конец истории делается все тверже и поворачиваться к нему спиной уже тревожно. Но не бойся глобальных катаклизмов, друг мой. Скажу тебе на ухо – ты сам и есть надвигающийся апокалипсис, такой же неизбежный, как лесбийский оргазм черной белоснежки в диснеевской гомофраншизе.»
«В одной из своих статей она обвинила меня в том, что в моих романах «везде одно и то же». Никогда не мог понять смысла этой инвективы – имеются в виду буквы? Слова? Знаки препинания? Или так метит само себя кривое недоразвитое сознание, превращающее любой мой шедевр в свой тухлый ментальный форшмак?»
«Для меня это была одна из тех близких к абсолютному счастью минут, которые не кажутся чем-то особенным, когда происходят – но потом осознаются как драгоценное и неповторимое.»
«Теперь я понимал, о чем он. Глупо отливать бронзовые фигуры из несовершенных людей, а потом вымарывать из их следа все живое. Человек по своей природе – существо жалкое и глупое. Любить его приходится именно таким.»
Представьте, что вы смотрите кино в кинозале (если у вас был такой ретро-опыт). Вы начинаете вовсю сопереживать актерам, отождествляетесь с кем-то из них – а потом вдруг вырубают электричество, и экран гаснет. Света тоже нет. Вы в это время не теряете сознания. Вы просто перестаете быть кинозрителем. В зале в таких случаях начинается нервный хохот и придурковатые вопли. Людям трудно провести даже минуту без знакомых раздражителей, и они начинают генерировать их сами.
Человек нахально думает, что главные вопросы бытия – это «что делать?» и «кто виноват?», но реально волновать его в конце пути будут совсем другие, а именно «где я?» и «кто здесь»?
Мы рождаемся из переплетения сознающих струн. И когда мы их дергаем – даже мысленно – к нам рано или поздно приходит ответная волна. Если тело сгниет в могиле, волна все равно вернется, потому что «мы» никогда не существовали отдельно от единого ума, называемого Богом. Эти ответные волны создадут своего получателя сами. И не факт, что ему понравится процедура.
Хотя бы по той причине, что сам он будет уже не тем снобствующим персонажем, который только что досмотрел общее для всех кино и заплатил напоследок попам и ламам. Он окажется просто субъективным полюсом безличных посмертных манифестаций. Nothing personal. Вот это и будем мы после смерти.
Неужели Бог этого захочет? А почему бы ему не вырвать больной зуб с корнем. Когда мы последний раз внимательно на себя смотрели? Чем мы лучше мезозойских динозавров? Имплант-рекламой? Дронами-убийцами? Банками? Ветрогенезисом? Сказано – если Бог хочет наказать, он лишает разума. Именно это мы и видим, причем, что страшно, сразу во всех направлениях.
Обычное сердобольское воровство. Или просто разгильдяйство и хаос. В сущности, одно всегда перетекает в другое.
(прим. — Сердюков и Ломас навещают Маркуса в больнице)
Ломас глянул на поедающего очередной мандарин Сердюкова. Капитан все так же покойно глядел перед собой. Для него мой рот не шевелился. Смешно, подумал я, Ломас Сердюкова видит, а Сердюков Ломаса – нет. Наверно, это правильно. Должны же быть привилегии у сотрудников корпорации. Но, может быть, это и в жизни так? Какие-то сущности видят нас всегда, а мы даже не знаем, что они на нас смотрят.


